Главная » 2016 » Февраль » 4 » НИЧЕГО КРОМЕ ПРАВДЫ (часть 1)
18:21
НИЧЕГО КРОМЕ ПРАВДЫ (часть 1)

 

 

Льва узнают по когтям; хорошего автора – по стилю.

Авторство жизни выясняется мгновенно: эти диалоги не высидишь за письменным столом; эти метафоры не родятся в пробирке...

Жизнь, по замечанию Бабеля, сама стремится быть похожей на хороший рассказ.

Все нижеописанные истории произошли на самом деле – по крайней мере, так утверждают те, кто мне их рассказывал. Кое-что я видел своими глазами. Ну, может, было не совсем так, как мне рассказывали, – да и я, конечно... ну, не то чтобы... а исключительно для красоты слога...

В общем, чистая правда!

Осень 1989 года. Совхоз под Ленинградом; устный выпуск журнала «Крокодил». Перед выступлением – знакомство с жизнью коров. Огромное, на полторы тыщи голов, коровье гетто, жуткая вонь, тоскливое мычание...

Ведущий экскурсию парторг совхоза сыплет цифрами удоев... А содержание коров у нас, говорит, беспривязное.

Тут, глядя сверху на обтянутые кожей скелетины, я неосторожно спрашиваю: а как их кормят? Есть ли какие-то нормы питания? И как оно вообще организовано?

А парторг мне застенчиво так отвечает:

– Там есть корова-лидер.

– То есть? – не понял я.

– Ну-у... – Парторг помедлил, не зная, как еще объяснить, и наконец решился: – Она всех от кормушки отталкивает и жрет сама.

С тех пор я знаю, что такое лидер.

 

Летом 91-го года я с семьей отдыхал под Ригой, в тихом местечке Пабажи. Восстав однажды ото сна часу эдак в одиннадцатом, я спустился к кастелянше, взял у нее ключи от более просторного номера, освободившегося накануне, и начал перетаскивать вещи.

Новый номер окнами выходил на море. За окнами раскачивались под солнцем сосны. Я волок сумки по коридору, вполуха слушая бухтение диктора из радиоточки.

«Всемерно укреплять колхозное движение...» – говорил диктор.

Находясь в полупроснувшемся состоянии, раздражился я на этот пассаж, надо сказать, довольно вяло: какое колхозное движение, подумал я, пятый год перестройки, что они там, с ума сошли...

Перетащив вещи, я спустился к кастелянше – доплатить за улучшение жилищных условий. Пожилая строгая латышка, аккуратно заполнив квитанцию, дошла до даты и вздохнула:

– Девятнадцатое августа... Какой плохой день.

– Почему плохой? – поинтересовался я. Дюны за окном, сосны, море... Не было в этом дне ничего плохого!

Кастелянша внимательно посмотрела, проверяя, не придуриваюсь ли.

– Вы радио не слушаете? – спросила она наконец.

– Нет, – чистосердечно признался я.

– У нас переворот, – сказала кастелянша.

– У вас? – уточнил я.

Я уже перенес вещи в новый номер и даже оплатил его, но проснуться еще не успел. Я подумал: может, Рубикс сместил Горбунова...

– У вас? – спросил я.

Кастелянша холодно на меня посмотрела и ответила:

– У вас.

Так произошло отделение Прибалтики от Советского Союза.

 

20 августа 1991 года, когда чаша весов колебалась и неясно было, чья возьмет, – в Чите, под аккомпанемент радиостанции, ведущей прямой эфир с улиц ночной Москвы, один мой приятель сцепился с подполковником КГБ. Тот, разумеется, был за ГКЧП. Упершись друг в друга лбами, они до полной хрипоты проспорили на чьей-то кухне целый день, поминутно прерываясь на последние новости.

В Москве стреляли. Развязки не было, и они снова упирались друг в друга лбами.

Наконец спор иссяк по причине полной непоколебимости сторон, и, уходя, подполковник сказал... О, как он сказал!

Он сказал: «Запомните! Если победят ваши – этого разговора не было!»

И, подумав, добавил: «Если победят наши – вы ответите за свои слова!»

 

Почетный караул от Мавзолея убрали не сразу, и 25 августа 1992 года я своими глазами видел чудо: улыбку на губах кремлевского курсанта при исполнении. То есть, он еще стоял у мумии навытяжку, но уже улыбался – и это означало настоящий конец эпохи.

Жизнь, как муравей, давно проточила свои ходы в замшелом дереве – падение этой трухи было вопросом времени.

 

У Алешковского герой совершает половой акт непосредственно на трудовом красном знамени. Чувства, которые автор испытывал к советской власти и ее символам, я разделял полностью, но все-таки, по молодости лет, метафора показалась мне грубоватой...

Я еще не знал, какие метафоры сочиняет жизнь.

...В начале восьмидесятых один студент ГИТИСа нанялся ночным сторожем в музей Николая Островского в Москве. Работа не бей лежачего (чуть ли не в прямом смысле), семьдесят целковых, внизу – ресторан Дома Актера... Но всей этой халявой не удовлетворившись, студент начал сдавать кровать Николая Островского проституткам с Тверской – по трешке за час.

Ту самую кровать, на которой было написано про жизнь, дающуюся один раз.

Спустя много лет я рассказал эту историю Юзу, и классик признал, что в споре метафор победила жизнь.

 

Программа «Время», конец 1994-го. На экране – выпадающая из самолетного нутра бомба. Бомба разрывается на несколько кусков, те – еще и еще... Внизу встает на дыбы земля.

Короче, ад в масштабе один к одному.

Все это комментирует приятный баритон за кадром. Вот какое замечательное оружие производит НПО «Базальт», говорит баритон, и нет ему аналогов в мире, и все хотят его купить: и Ирак, и Саудовская Аравия. Огромный интерес в Латинской Америке... Но – разрыв хозяйственных связей, невыплаты, инфляция... В результате: такое хорошее оружие лежит на складах...

Последняя фраза репортажа стоит того, чтобы привести ее дословно. «И в итоге, – сказал комментатор, – получается: ни себе, ни людям!»

Московская Олимпиада 1980-го. День, Лужники, предварительные соревнования молотобойцев. По молодости лет бездельничаю на трибуне и наблюдаю, как на арене мучаются здоровущие дядьки – человек десять-пятнадцать.

Каждому из них надо швырнуть этот самый молот за метку, чтобы выйти в завтрашний финал. И вот они по очереди входят в круг, и долго раскачиваются, и, раскрутившись, с дикими криками мечут это железо, и пока оно летит, страшно орут ему вслед, чтобы оно испугалось и летело как можно дальше.

А оно никак.

То есть хоть чуток, а до метки не долетит.

Это мучение продолжается почти час, когда наконец огромный мохнатый турок забрасывает молот на пару сантиметров за черту. О, счастье! Он в финале! Турок прыгает, продолжая кричать, но уже от торжества.

В это время из-под трибуны, где я сижу, выходит усатый нечесаный мужик со спортивной сумкой в руке. И бредет в сектор для метания, где уже полчаса исходят калориями эти олимпийские надежды.

С третьей попытки подвиг турка повторяет поляк – в экстазе он даже совершает кружок почета вокруг сектора, аплодируя себе поднятыми над головой руками. Усатый тем временем садится на скамеечку и начинает перевязывать шнурки. Среди окружающих его энтузиастов молотометания он смотрится человеком, который крепко спал, никому не мешал, а его растолкали, одели и велели идти на работу, которую он видел в гробу.

Какой-то заморский бедолага срывает последнюю попытку, в отчаянии хватается за голову и долго колотит огромной рукой по загородке, а потом валится на колени и в сильнейшей скорби утыкается головой в покрытие.

Мужик, шнуровавший кроссовки, поднимается, снимает «олимпийку» и берет молот. Той же ленивой походочкой он входит в круг, останавливается в центре, секунду стоит так – и начинает задумчиво раскачивать молот, наливаясь каким-то новым содержанием. Раскачка переходит в медленное вращение, и вдруг что-то случается. Человек в круге оказывается как бы в центре смерча, и этот смерч – он сам!

Через секунду из этого смертоубийственного вихря вылетает снаряд, и летит, и, перелетев за линию квалификации, летит еще, и падает за флажком олимпийского рекорда. Выслушав рев стадиона и патриотический захлеб диктора, усатый мужик выходит из круга и, окончательно потеряв интерес к происходящему, берет свою сумку и бредет обратно в раздевалку.

Это был рекордсмен мира в метании молота Юрий Седых.

Он ушел, а в секторе продолжились соревнования на уровне сдачи норм ГТО, сопровождаемые экстазами, заламыванием рук и кругами почета.

Аристотель предупреждал задолго до Московской Олимпиады: комическое – в несоответствии...

 

Однажды на экзамен по предмету «зарубежный театр» пришел мой товарищ по табаковской студии – назовем его Петей.

А принимал экзамен профессор, один из крупнейших знатоков эпохи Возрождения. Назовем его Алексей Вадимович Бартошевич, тем более что так оно и было.

И вытащил Петя билет, и достался Пете – Шекспир. А Петя про Шекспира знал примерно столько же, сколько Шекспир про Петю. То есть, они находились примерно в равных условиях.

В отличие от Бартошевича, который про Шекспира знает чуть больше, чем Шекспир знал про себя сам.

И вот они сидят друг напротив друга (Петя и профессор Бартошевич) и мучаются. Петя – потому что дело идет к двойке, а Бартошевич – потому что если он эту двойку поставит, Петя придет к нему снова. А он его уже видеть не может.

И оба понимают, что надо напрячься, чтобы эта их встреча стала последней. И Бартошевич говорит:

– Петя! Я сейчас задам вам последний вопрос. Постарайтесь ответить. Как звали отца Гамлета?

Петя напрягает все свои душевные силы и в каком-то озарении отвечает:

– Клавдий!

Профессор Бартошевич вздрогнул, потом немного подумал, удивился и сказал:

– Возможно.

И поставил Пете тройку.

 

Восемьдесят первый год, Забайкальский ордена Ленина военный округ. Я здесь уже несколько месяцев, и в живых меня можно числить лишь условно.

И вот однажды возвращаюсь из наряда в казарму – и слышу за спиной знакомый женский голос. Оборачиваюсь: «деды» сидят перед телевизором, а в телевизоре красивая молодая женщина в вечернем платье не из этого века говорит что-то совершенно родным голосом.

Через несколько секунд я понимаю, что красавица в телевизоре – это Лена Майорова, вместе с которой я учился в студии Олега Табакова.

– Ой! – сказал я. – Ленка!

«Деды» обернулись. Я стоял, не в силах отвести глаз от телевизора. Лена и Марк Прудкин играли «Дядюшкин сон» Достоевского. А я последние полгода провел в ротном сортире, где чистил бритвой писсуары. Ее голос был дошедшим ко мне через космос сигналом из родной полузабытой цивилизации...

– Обурел, солдат? – поинтересовался кто-то из старослужащих. – Какая Ленка?

– Майорова, – ткнув пальцем в сторону телевизора, объяснил я.

Я не мог отойти от телевизора. Это был глоток из кислородной маски.

«Деды» посмотрели в экран.

«Я прошу вас, князь!» – низким, прекрасным голосом сказала Елена...

– Ты что, ее знаешь? – спросил наконец один из старослужащих.

– Да, – ответил я. – Учились вместе.

«Деды» еще раз посмотрели на женщину на экране – и на меня.

– П...ишь, – сопоставив увиденное, заключил самый наблюдательный из «дедов».

– Честное слово! – поклялся я.

– Как ее фамилия? – прищурился «дед».

– Майорова, – сказал я.

– Майорова? – уточнил «дед».

– Да.

– Свободен, солдат, – сказал «дед». – Ушел от телевизора!

Справка для женщин и невоеннообязанных: приказы в армии отдаются в прошедшем времени. «Ушел от телевизора!» Не выполнить такой приказ невозможно, ибо в воображении командира ты уже ушел, а несовпадение реальности с командирским воображением карается жестоко.

И я ушел от телевизора и, спрятавшись за колонну, в тоске слушал родной голос Лены... Первая часть телеспектакля закончилась, по экрану поплыли титры: «Зина – Елена Майорова»...

– Солдат! – диким голосом крикнул «дед». – Ко мне!

Я подбежал и встал столбиком возле табуреток. Старослужащие смотрели на меня со смесью изумления и восторга.

– Ты что, вправду ее знаешь? – спросил наконец самый главный в роте «дед».

– Да, – сказал я. – Учились вместе.

– Ты – с ней?

– Да.

Диалог уходил на четвертый круг. Поверить в этот сюжет до конца они не могли. Впрочем, после полугода службы я и сам верил в него не сильно.

– Красивая баба, – сказал «дед», буровя меня взглядом.

– Очень, – подтвердил я.

«Деды» продолжали испытующе рассматривать меня, и прошло еще полминуты, прежде чем один из них родил вопрос, все это время, оказывается, томивший старослужащих.

– Ты ее трахал?

– Нет.

Тяжелый вздох разочарования прокатился по казарме, и дембельский состав тут же потерял ко мне всякий интерес. С таким идиотом, как я, разговаривать было не о чем.

– Иди, солдат, – сказал самый главный «дед». – Иди, служи.

 

В восемьдесят восьмом году я работал во МХАТе. Звучит нагловато, но, тем не менее, факт: пластические номера в одном тамошнем спектакле – моих рук дело. Особого следа в театральном искусстве ни я, ни этот спектакль не оставили, но – какие воспоминания!

Главную мужскую роль играл ныне покойный Петр Иванович Щербаков. И должен был он танцевать с народной артисткой Гуляевой некое танго, которое я, собственно, и ставил. Петр Иванович был не Барышников, и Нина Ивановна тоже не Плисецкая, но, как говорится, терпенье и труд...

Опытным путем я выяснил, что если с двумя народными артистами «пройти» танго три раза подряд, то на четвертый они начинают попадать в нужную долю, и проблема, таким образом, заключалась в том, чтобы этот четвертый раз приходился на спектакль.

Но именно этого добиться было совершенно невозможно: на репетицию перед прогоном приходил я один. День сдачи спектакля приближался. Я начинал вибрировать.

После очередной такой репетиции, видя мое состояние, добрый Петр Иванович подошел ко мне сам.

– Маэстро, – сказал он, – ты не волнуйся. Мы же артисты. На сдаче все станцуем, вот увидишь.

Отчасти слово свое Щербаков сдержал: я увидел. К сожалению, не я один.

– Маэстро, – сказал Щербаков. – Ты, главное, не волнуйся. На премьере мы тебя не подведем.

– Давайте пройдем хоть пару раз! – взмолился я. Щербаков приобнял меня за плечи.

– Маэстро, все будет замечательно. Мы же артисты!

Они были хорошие артисты, и к премьере резко прибавили, но к танцу это не относилось. Я понял, что – не судьба.

Время от времени я еще приходил на спектакли – и после поклонов являлся Петру Ивановичу за кулисами. Я чувствовал себя тенью отца Гамлета; различие заключалось в том, что я ничего не говорил, а только тоскливо смотрел.

При крупном телосложении Щербаков был тонким человеком.

– Знаешь что, маэстро! – сказал он мне на пятый раз. – Ты не приходи. Когда тебя нет, мы танцуем замечательно. Зал аплодирует, честное слово! А когда я знаю, что ты смотришь, я волнуюсь, – сказал народный артист и лауреат всего что можно безвестному ассистенту по пластике. – Не приходи!

И я перестал приходить. Но через пару месяцев все ж таки тихой сапой проскользнул в зал ближе к девяти вечера, как раз к своему номеру. Никто из артистов не знал, что я смотрю спектакль, и чистота эксперимента была обеспечена. Я знал, что чудес не бывает, но по мере приближения к танго сердце забилось учащеннее. Когда на сцене заиграл патефон, я подумал: а вдруг?..

Народный артист Щербаков и народная артистка Гуляева станцевали, что бог послал, умело миновали мой пластический рисунок – и устремились к финалу. Откланявшись после спектакля, Петр Иванович вышел за кулисы и увидел меня...

– Маэстро! – воскликнул он и развел руками. – Ты! Черт возьми! А я чувствую: что-то мне сегодня мешает!

Инсценировка «Современной идиллии» Салтыкова-Щедрина, задуманная театром «Современник» в начале 1970-х годов, с самого начала была предприятием рискованным: слишком много обнаруживалось совпадений у эпохи развитого социализма с эпохой имперского застоя...

Но Георгий Товстоногов был опытный тактик и заранее начал обкладывать острые углы ватой.

Писать инсценировку пригласили Сергея Михалкова. Собственно, никаких литературных усилий от гимнописца не требовалось (инсценировку театр сделал своими силами) – требовалось от Сергея Владимировича дать свое краснознаменное имя в качестве охранного листа. И, будучи большим любителем не столько Михаила Евграфовича, сколько авторских процентов, Михалков это согласие дал.

Как оказалось впоследствии, несколько опрометчиво.

На сдачу спектакля он пришел в полном иконостасе, со звездами на пиджаке. Это было частью круговой обороны. К сдаче спектакля Товстоногов вообще подготовился основательно. Над зеркалом сцены метровыми буквами было написано: «Без Салтыкова-Щедрина невозможно понять Россию второй половины XIX века. М. Горький».

Чтобы, значит, никаких вопросов к современности.

Но проверяющие были тертыми калачами, и запах свободной мысли чуяли за версту. Вопросы у них возникли, и по ходу спектакля вопросы эти начали постепенно переходить в ответы, если не в оргвыводы.

Просмотр завершился, в полупустом зале зажгли свет, и повисла тягостная пауза.

– Ну, – произнес наконец один из шауро-ануровых, – может быть, автор хочет что-нибудь сказать?

И, за неимением в зале Салтыкова-Щедрина, все повернулись к Михалкову.

Герой Социалистического труда, неожиданно для себя оказавшийся автором совершенно антисоветского произведения, сидел в полном иконостасе, но по всему выходило, что новых цацек от «Софьи Власьевны» ему может уже и не обломиться.

– Сергей Владимирович, – повторило начальство, – так какие у вас впечатления от спектакля?

И Михалков сформулировал свои впечатления:

– Такой п-пощечины царизм еще не п-получал!

 

Однажды, когда советская власть в стране еще была, а еда уже кончилась, я со своим юмором поехал по совхозам. Вместе со мной, иллюстрируя известный постулат насчет горы и Магомета, тронулись в путь еще десять человек нуждающихся: за пару-тройку концертов для тружеников села нам обещали по нескольку десятков яиц, по три курицы и залейся молока.

Деньгами осенью 90-го можно было заинтересовать только нумизматов.

Среди фокусников, дрессировщиков и прочих мастеров искрометной шутки поехала по совхозам известная народная певица с двумя подручными баянистами. Ее патриотический номер завершал нашу целомудренную программу.

«Гляжу в озера синие...» – тянула певица, протягивая к народу белы рученьки ладошками вверх. Потом одну переворачивала ладошкой вниз и проводила ею направо, бесстыже любуясь воображаемыми просторами: «В полях ромашки рву...»

Отпев, она кланялась поясным поклоном, уходила за кулисы, снимала кокошник, вылезала из сарафана – и, отоварившись, мы ехали за следующими курицами.

Ехали в «рафике» по классическому бездорожью – и певица, вся в коже, замше и драгметаллах, только что со своими кокошниками и баянистами вернувшаяся из Германии, из Западной группы войск, в такт колдобинам повторяла:

– У, блядская страна!

Баянисты, покрякивая на ухабах, пили баночный «Хольстейн».

В следующем совхозе певица нацепляла кокошник, протягивала руки в воображаемые просторы – и все начиналось сначала:

– Зову тебя Россиею...

И через полчаса, на очередной рытвине:

– У, блядская страна!

Из-за совпадения ритмики это звучало как неспетый вариант куплета.

 

У Маяковского: «что такое го-ро-до-вой?»

А вот как теперь объяснить детям, что такое «совок»? У меня, для пользы юношества, имеется два, по-моему, замечательных свидетельства для объяснения этого феномена.

Рассказ товарищей по цеху. Начало девяностых, зима; пародист Александр Иванов прибывает в гостиницу, предположим, «Центральная» в уездном городе NN.

За неимением свободных рук входную дверь в гостиницу Сан Саныч лягает ногой. Дверь распахивается и со скрежетом застревает на неровно залитом цементном полу; Иванов, волоча в руках сумку и связку книг на продажу, а вешалку с костюмом для выступления чуть ли не ухом прижимая к плечу, направляется к стойке администратора.

И швейцар, сидящий на диванчике в нескольких метрах от входа, интересуется ему в спину:

– А дверь за тобой – Пушкин закрывать будет?

Вторая история произошла на гастролях в Минске, куда я приехал вместе с одним уездным театром. У театра в Минске была премьера спектакля, а я в том спектакле ставил пластические номера.

И вот сидим мы после премьеры в гостиничном номере, трезвых нет, а в телевизоре скачет с группой дрессированных мулатов Майкл Джексон – а год на дворе восемьдесят девятый, и эта радость только-только появилась на наших телеэкранах. И, тыча пальцем в экран, я дружелюбно говорю артистам: вот, смотрите, сволочи, что такое «синхронно»! Вот это, а не то, что делаете вы: плюс-минус трамвайная остановка...

Пьяненькая заслуженная артистка К. поворачивается к телевизору, несколько секунд довольно скептически смотрит на Джексона, хмыкает и говорит прокуренным голосом:

– Ха! Вы заплатите мне миллион долларов, я вам так станцую.

На пятой секунде того, что делал Джексон, она бы умерла. Она бы задохнулась, но перед этим у нее бы отвалились ноги, и сошла с винта голова. Означенный миллион я мог бы истратить только на надгробие...

Но мысль о том, что во всем мире принят обратный порядок действий – сначала танцы, а потом назначение гонорара, – просто не приходила ей в голову.

Дети! Вы запомнили, что такое «совок»?

 

Драма на Ладожском озере. Несмотря на предупреждение, почти тысяча рыбаков вышли на лед. Льдина откололась, шестеро погибли, людей снимали ночью вертолетами...

Рассказ об этом спасенного – в прямом эфире ОРТ. Он полночи лежал на льдине, а рядом с ним лежал его десятилетний сын, льдина таяла, и человек ждал – погибнет он вместе с собственным ребенком, или их успеют спасти...

Успели.

В конце программы ведущий спрашивает:

– Ну что, еще пойдете на рыбалку на Ладогу? И человек отвечает:

– Обязательно!

 

В январе 1993-го меня приняли в Союз Писателей – при весьма поучительных обстоятельствах.

Приезжаю я к назначенному часу в писательское учреждение за заветной «корочкой» и, нахожу, как было велено, дверь с табличкой «Отдел прозы». Там пусто, а в смежной комнатке сидит мужик в бороде и разговаривает по телефону.

– «Макаровы», – говорит мужик, – десять стволов. Новые, в масле.

Я еще раз посмотрел табличку на двери: отдел прозы. Ладно, думаю. В отделе поэзии, небось, гранатометы ремонтируют. Времена переходные, страна входит в рынок...

– Простите, – говорю, – а где?..

– Она отошла, щас будет, – буркнул бородатый и махнул рукой: заходи. И как-то странно на меня посмотрел.

Я зашел. Посидел, послушал через стенку разговор бородатого – всё про какие-то стволы и амуницию; поглядел на разложенные веером книжки: Боков, Белов, Фирсов... Тетка, назначившая мне время для получения проклятой корочки, всё не шла, и я начал медленно свирепеть. Когда через полчаса она появилась наконец в кабинете, я подходил к точке белого каления.

– Что это такое! Мы договаривались на одиннадцать!

Тетка опешила:

– Мы договаривались?

– Конечно! Я должен получить корочку.

– Какую корочку?

Я почувствовал, что начинаю дымиться.

– Члена Союза Писателей, – раздельно произнес я, стараясь не ударить тетку по голове.

– Как ваша фамилия? Я сказал.

– Как?

Я повторил. Фамилия моя тетку явно озадачила.

– А мы вас принимали? – уточнила она.

– Да! – крикнул я.

Тетка хмыкнула удивленно и как-то даже озадаченно.

– Сейчас посмотрю.

Она начала рыться в картотеке, но ничего похожего на «Шендерович» там не нашлось.

– А мы вас точно принимали?

Я понял, что сейчас из меня, как из чайника, пойдет свист. Боясь совершить убийство по неосторожности, я обогнул тетку и ее стол, дабы найти себя в картотеке – и убить ее уже с полным основанием. Но до картотеки я не дошел, потому что зацепился взглядом за машинописный лист, лежавший под стеклом, на столе.

Это был список членов правления Союза Писателей: Белов, Бондарев, Проханов, Распутин... Весь комплект. Через пару секунд до меня дошло, что я уже полчаса скандалю в самом логове «заединщиков», требуя своего приема в их жидоморские ряды.

Видимо, я все-таки ойкнул, потому что тетка, понизив голос, сказала:

– Вам, наверное, в другой Союз.

– Наверное, – шепотом ответил я.

– Так это дальше по коридору, – тихо произнесла моя собеседница, косясь в сторону смежной комнаты, откуда продолжали доноситься телефонные разговоры о ценах на огнестрельное оружие.

– Извините, – прошептал я и на цыпочках вышел из отдела этой прозы.

В альтернативном Союзе на меня коршуном набросилась альтернативная тетка: мы, говорит, договаривались на одиннадцать часов.

Вот дура! Я жизнью рисковал, а она о таких мелочах.

Просмотров: 320 | Добавил: Ривалдо | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *: